НОВЫЙ САЙТ МХГ

ПУБЛИКАЦИИ

Статьи

Людмила Алексеева. «Мне повезло находиться в то время и в том месте, где зародилось правозащитное движение». Часть 1

"Взрослые люди". Беседа Полит.Ру с правозащитником, руководителем Московской Хельсинкской группы Людмилой Михайловной Алексеевой. Часть 1

Продолжая цикл видеобесед «Взрослые люди» с классиками – учеными, деятелями культуры, общественными деятелями, ставшими национальным достоянием, – мы поговорили с известным правозащитником, руководителем Московской Хельсинкской группы Людмилой Михайловной Алексеевой. Беседовала Любовь Борусяк.

Любовь Борусяк: Людмила Михайловна, я не могу не начать разговор с вопроса, как сейчас обстоят дела с вашей штаб-квартирой?

Людмила Алексеева: Видите ли, мы получили уведомление, что наш арендодатель – «Москомимущество» – передал дело в арбитражный суд. Но оснований для нашего выселения нет. Они считают основанием то, что закончился договор об аренде, но мы готовы участвовать в конкурсе на занятие этого помещения. При проведении конкурса закон дает преимущество тем, кто занимал помещение, а мы занимаем это помещение с 1996-го года. За эти годы у нас не было ни одного замечания: ни по внесению арендной платы, ни по выполнению своих обязанностей по аренде. Мы за свой счет очень основательно отремонтировали это помещение, поэтому имеем все основания надеяться, что оно останется у нас. Разумеется, если арбитражный суд будет судить по закону, а не как-нибудь иначе, что нередко случается в Москве.

Л.Б.: Вы надеетесь на положительный исход этого дела?

Л.А.: Я стала надеяться на позитивный исход, когда увидела, как много людей нам сочувствуют и не стесняются публично это сочувствие выразить. Это и журналисты, и граждане, различные учреждения, посольства. Так что, может быть, арбитражный суд это примет во внимание.

Л.Б.: А когда это решение должно быть принято? Сроки уже установлены?

Л.А.: Неизвестно, потому что день суда пока не назначен.

Л.Б.: А пока вы находитесь в своем привычном помещении?

Л.А.: Конечно. Мы не хотим выселяться до тех пор, пока не будет решения суда не в нашу пользу. А я хочу надеяться, что оно будет в нашу пользу.

Л.Б.: Я вам этого искренне желаю, потому что мы все понимаем, в какой сложной ситуации находятся правозащитные организации.

Л.А.: Да. У нас нет денег на переселение. Сейчас очень трудно снять помещение, нам очень не хочется переселяться, тем более, для этого нет никаких оснований. Кстати сказать, и наш президент, Дмитрий Анатольевич Медведев, в своем выступлении среди прочего сказал, что не нужно прессовать правозащитные организации. Пусть они делают свое благородное дело. Это тоже камушек на то, чтобы перевешивали наши весы.

Л.Б.: Хорошо бы перевесили. Людмила Михайловна, давайте вернемся немного назад. Люди, которых называют правозащитниками, они же не с самого начала своей жизни этим занимались. Как вы пришли в правозащитное движение? Когда вы учились в школе и в университете, еще и движения никакого не было и быть не могло. Какие у вас тогда были представления о жизни и планы на свое будущее?

Л.А.: У меня никакого представления о защите прав человека не было, потому что, как вы совершенно справедливо говорите, никакого правозащитного движения тогда не было. В других странах было, а у нас не было. Но мне повезло находиться в то время и в том месте, где зародилось правозащитное движение. Я участвовала в этом с самого начала, еще не осознавая, что это какое-то движение, воспринимая его как действия какого-то круга друзей. Мне повезло, что я дружила с Юлием Даниэлем, и с 1965-го, когда они с Андреем Синявским были арестованы за то, что под псевдонимами печатали свои произведения за рубежом, я была вовлечена во все эти события.

Л.Б.: А чем вы тогда занимались?

Л.А.: Я была вполне благополучным человеком. Работала старшим научным редактором издательства «Наука». Это было издательство Академии наук. Я работала в исторической редакции, поскольку я историк по образованию. Я очень любила свою работу. Она хорошо оплачивалась и была очень для меня удобной, потому что у меня двое детей. Тогда у этого издательства было очень маленькое помещение в Подсосенском переулке, где больше тысячи сотрудников занимали двухэтажный особняк. Поэтому большинство людей у нас работало дома, имея один присутственный день в неделю, когда мы должны были находиться на рабочем месте. Это было для меня очень удобно, потому что я могла отправить детей в школу, поставить варить обед, а потом сесть и работать. И вообще, я могла свободно распределять свое время. Если я чем-то была занята днем, я могла вечером или ночью сделать то, что мне полагалось. Я считалась хорошим работником: всегда успевала сделать побольше, с превышением плана, всегда получала премии.

Меня лично никто не задевал, но размышления о том, почему у нас в государстве все не так, как хотелось бы, у меня появились уже сразу после войны, когда мне исполнилось восемнадцать лет. Как раз в этом году я окончила школу и поступала в университет, то есть это был во всех отношениях переломный момент в моей жизни. Война закончилась, школа закончилась, началась взрослая студенческая жизнь. К сожалению, отец не вернулся с войны.

Наверное, наше поколение, из которого потом и произросло правозащитное движение, испытало такие же чувства, какие в ХIХ веке испытали люди, пережившие войну 1812 года. Наши войска прошли по Европе и увидели, как там живут люди. Возвращаясь назад победителями, они рассчитывали, что и у нас наступит жизнь получше, что наши правители будут с уважением относиться к гражданам, которые эту великую войну выиграли. Но ничего подобного не произошло.

Л.Б.: Ни в том, ни в другом случае.

Л.А.: Да, ни в том, ни в другом случае. Сразу после войны у нас продолжился сталинский террор. Он к тому времени своих старых большевиков уже повыкосил. А тут ситуация осложнилось так называемыми космополитическими кампаниями, то есть просто еврейскими погромами. Это было тем более дико и немыслимо, что ведь и Гитлер уничтожал евреев. Гитлера мы победили, почему же у нас в стране евреев гонят с работы и арестовывают? Дикая совершенно была кампания в средствах массовой информации, отвратительная, грубейшая. Единственная разница, что не называли жидами, а называли «космополитами».

Мне было стыдно, я очень тяжело переживала это. Я как раз училась тогда в университете, откуда изгоняли прекрасных профессоров, изгоняли студентов только за то, что они были евреями. Мои родители были коммунисты и комсомольцы. Сразу после гражданской войны там же был интернационализм, надежды на мировую революцию, поэтому меня воспитали совершенно по-другому.

Л.Б.: Ну, и гимном долгое время был «Интернационал».

Л.А.: В 1949-м году ввели: «Нас вырастил Сталин…» Я выросла в убеждении – и это очень прочно было заложено, – что люди по национальности не различаются. Есть люди хорошие, благородные, есть дурные и мерзкие, но это никак не зависит от национальности. И вдруг это восхваление русского народа одновременно с космополитической кампанией. В Москве, в интеллигентской среде, в которой я росла, было много евреев. И вдруг оказалось, что я – «великий русский народ», а они – Бог знает кто. Мне просто стыдно, жутко стыдно было за это, отвратительно. Ну, и вообще за отношение к людям. К колхозникам, например, которые не имели паспортов. Мы выезжали в деревню, и я видела, как тяжело там люди голодали. Они ходили босиком, потому что берегли обувь на зиму. Они не могли позволить себе летом ходить в ботинках. Семья, у которой мы снимали половину избы, у них на всех была одна пара обуви.

Это, конечно, порождало всякие мысли. Но было еще сталинское время, когда за одно неосторожно сказанное слово можно было угодить в лагерь, причем не только самому, но всей семье. Должна сказать, что я не до конца это осознавала, потому что моей семьи не коснулись репрессии. По-видимому, такими вещами руководит какой-то коллективный разум: другие так себя ведут, и я так же буду.

Существовало правило поведения – о таких вещах публично не разговаривать. Я, безусловно, эти правила принимала. Начнем с того, что я не знала, так ли это в других государствах. Это мне казалось обычной нормой жизни. Так было всю мою жизнь. Я имею в виду сознательную жизнь, потому что в 1934-ом году, когда начался массовый террор, мне было семь лет. Но я всегда знала, что нужно очень осторожно говорить, что люди не говорят об этом между собой. Такими мыслями можно делиться только с одним-двумя очень близкими людьми, не более того. Так оно и получалось. Меня это очень угнетало, я думала об этом, но переживала в себе и не пускала в глубину.

Л.Б.: Людмила Михайловна, дело в том, что это видели и все остальные, но большинство считало, что нет дыма без огня. И если врачи – убийцы, то, наверное, что-то тут было не так?

Л.А.: Я не знаю, как большинство считало. Должна сказать, что те, кого это коснулось, так не считали. Большинство из них, родители, дети или родственники арестованных, считали, что они не виноваты. Так только было принято говорить, это была общепринятая формула. Надо сказать, что я никогда эту формулу не употребляла. Мне она казалась недостойной, хотя я просто мало об этом думала, поскольку моей семьи это не касалось. Все относились к этому, как к стихийному явлению.

Л.Б.: Я очень люблю выражение о том, что последнее, что стали бы изучать рыбы, – это воду: они ее не замечают.

Л.А.: Совершенно верно. Я жила в таких условиях и считала, что это нормально, все так живут, и я не задумывалась, почему это происходит. Я знала, что нужно соблюдать осторожность и соблюдала ее. А чтобы люди, у которых отец или мать арестованы, у меня вызывали какую-то антипатию или настороженность, нет, такого не было. Я видела, что это нормальные люди. Кстати сказать, они об этом не шибко-то и говорили, поэтому я даже не знала, куда их родители делись. Со мной тем более не делились, я ведь в этом смысле была человеком вполне благополучным. Между собой разговаривали, а со мной – нет.

Л.Б.: А вы на истории какого периода специализировались?

Л.А.: Пойдя на исторический факультет, я уже на первом курсе поняла, что история – очень политическая наука, где «Россия – родина слонов», где мы, русские, все изобрели. Я понимала, что это все вранье, и не хотела в этом участвовать. Поэтому я думала, как бы забраться в такое место истории, где поменьше врать можно будет. Я решила, что таким местом является археология: нашла кувшин – описала. Университет я закончила как археолог. Кстати, очень интересная специальность, хотя я не работала по ней – только училась. Два раза была на раскопках в студенческие годы, мне нравилось это. Археология – это интересная наука.

Поэтому, думая своим умом и делясь буквально с двумя-тремя людьми, я не могла ни к каким широким выводам придти – ума не хватало, информации не хватало. Тем более что у нас и книги были соответствующие. Например, ни о каких революционных движениях, кроме большевистского, – и то в очень отредактированном изложении, – нельзя было прочитать. Ни о народниках, ни о народовольцах – все это было в спецхране. Мы учили, конечно, по учебникам, что были такие, но это был текст, соответствующим образом препарированный. Поэтому к концу пребывания в университете (это был 1950-й год) правильность революции у меня сомнений не вызывала

Тем более что у меня родители – выходцы из очень бедных семей. Отец и мать были работающие люди, а бабушка, которая меня воспитывала, совершенно искренне говорила, что она очень благодарна советской власти. В 1913-м году она осталась вдовой, одна, без специальности, и когда началась Первая мировая война, а потом гражданская, это было для нее страшным временем. И если бы не советская власть, то трое ее детей – две дочери и сын – были бы какими-нибудь батраками или разнорабочими. А так у меня мама была кандидатом физико-математических наук, сестра ее была инженером и так далее. Так что она вполне искренне говорила, что благодарна советской власти.

Действительно, такие люди, как мои родители, – русские, из бедных семей, ни в каких троцкистских или каких-нибудь других отклонениях не участвовавшие просто по молодости лет, добились всего. Поэтому у нас не было никаких проблем с советской властью. Мы просто жили так же бедно, как и все остальные. Но мы даже этого не осознавали, потому что все так жили. Нам не приходило в голову, как сейчас это считается, что человеку обязательно надо иметь дачу, машину и зарубежный отдых. Мы жили в коммунальной квартире, ездили на общественном транспорте, у нас с мамой было два платья – все это нам казалось нормальным.

Л.Б.: Как в «Принце и нищем». Помните, когда принц спрашивает Тома Кенти, сколько же платьев у его сестер, он отвечает вопросом: «Разве у них два тела?»

Л.А.: Тем более что когда мне было четырнадцать лет, началась война. Я просто не понимала, что существуют модные и немодные вещи. Какая там мода? Что есть, то и носим. Было одно платье – постираешь и ждешь, когда высохнет – оденешь. Потом, после войны, появилось второе. Ни в чем даже потребности не было – вот я до сих пор не проколола уши, потому что – зачем? У меня не возникло привычки носить кольца, брошки. Главное, чтобы холодно не было зимой.

Л.Б.: Но ведь девушкам всегда хотелось быть симпатичными, нравиться мальчикам?

Л.А.: Да. Я во время войны все думала: «Хорошо бы туфельки на каблучке, хотя бы на маленьком, но каблучке». Но не было. Были ботинки, которые мама в военторге купила по талонам – отец офицером был. Такие бахилы здоровенные, солдатские, которые я набивала газетами, чтобы они у меня с ног не спадали. Я в них и ходила. Конечно же мне хотелось иметь туфельки, но… Вот когда я десятый класс уже заканчивала, мама собралась с силами и купила мне на Тишинском рынке – мы вместе с ней туда ходили – кустарные туфли, но на каблуке. Уж я их и берегла! Я не казалась себе несчастной, потому что все так жили, по крайней мере, мы не голодали после войны. Во время войны голодали, еще после войны года два есть хотелось, а года так с 1948–1949-го уже наедались досыта. Чем попало, но – досыта.

Меня только на то хватало в размышлениях, что революция – это правильно, а потом партия, видимо, свернула с правильного пути. Где? Почему? Мне это было непонятно. И мне необходимо было это понять, потому что вокруг было слишком много вранья. В газетах пишут, что крестьяне живут хорошо, в кино показывают «Кубанских казаков», а я видела, как живут крестьяне. Что «Кубанские казаки» – вранье, я понимала. А почему так? Почему евреев преследуют, когда интернационал и мировая революция должны быть? Эти два вопроса: национальные преследования и что мы с крестьянами сделали – не давали мне покоя. О рабочих я просто не знала – у меня не было среди них знакомых. А интеллигенция, с моей точки зрения, нормально жила.

Когда я окончила университет и, как полагалось, отработала три года (это было в 1953 году, как раз когда Сталин умер), я решила пойти в аспирантуру, причем не археологическую, а на историю партии. Для того чтобы за три года почитать, подумать и понять, что же произошло. Тогда же я решила, что нужно прочесть всего Ленина.

Это фронда тогда была такая: Сталин сделал что-то не так, поэтому нужно вернуться к истокам, то есть к Ленину. Мы, конечно, читали у Ленина к семинарам какие-то кусочки. А тут у нас дома – впрочем, как и у всех наших знакомых, – полное собрание сочинений Ленина стояло на полке. Я решила, что прочту все от первого до последнего тома. И вы знаете, это было очень правильное решение, потому что Ленин, если его читать подряд, действует не хуже «самиздата». Ничуть не хуже.

Л.Б.: Чем же Ленин круче «самиздата»?

Л.А.: Я вам сейчас скажу. Ленин ведь писал не для того, чтобы его прочли студенты в 1950-х годах. Он писал на злобу дня и писал очень откровенно, поскольку это предназначалось его единомышленникам. В России была почти сплошная неграмотность, поэтому Ленина не волновало, что его прочтут массы, которым это могло не понравиться. Он писал свои статьи как директивы своим единомышленникам и однопартийцам – или громил тех, кто думал иначе. Когда читаешь подряд о том, что делали Ленин и партия, время встает в полный рост, несмотря на то, что это издание было основательно отредактировано. Как мы узнали потом, записки типа «расстрелять» и тому подобное в этом издании не фигурировали.

Меня очень волновала мысль о крестьянстве. Так вот, когда я добралась до 1917-го года, я выяснила, что Ленин после Февральской революции начал агитировать внутри своей партии за отказ от их аграрной программы. Он считал, что нужно взять аграрную программу эсеров. Ему говорили: «Как же так? Ведь мы же считаем крестьянство мелкой буржуазией – главным противником социализма и коммунизма?» А эсеры предлагают забрать землю у помещиков и поделить ее между крестьянами. В этом случае в стране появится огромный слой мелкой буржуазии, мелких собственников, что полностью противоречит марксистско-ленинскому учению. Ленин отвечал, что Россия – крестьянская страна. Крестьяне хотят получить помещичью землю, и если им сказать, что мы против наделения крестьян землей, нас никто не поддержит. Если же мы возьмем эсеровскую программу, то потом, когда мы придем к власти, с крестьянами разберемся, как надо. Читая все это, я поняла: Ленин прекрасно осознавал, что они захватывают власть обманом, что собираются с крестьянами поступить очень жестоко, пользуясь их неграмотностью. Можно было бы дальше и не читать, но я поставила себе такую задачу и дочитала до конца.

Надо сказать, что если в 1960-е годы, после ХХ съезда среди интеллигенции было распространено мнение о том, что Сталин свернул с ленинского пути, то у меня никаких иллюзий по поводу Ленина к тому времени уже не было. В 1953-м году я поняла, что это был бандитский захват власти ради захвата власти. Он был осуществлен совсем не для благоденствия большинства населения нашей страны, каковым в то время было крестьянство. Но делиться этим было не с кем.

Л.Б.: У вас такого доверительного круга не было в то время?

Л.А.: Я делилась со своим мужем и со своим дядькой – младшим братом отца. Но младший брат отца жил в Ленинграде, он был инженером на подводной лодке. Во время войны он плавал на знаменитой подводной лодке, был такой герой Советского Союза. Их лодку подорвали где-то на севере, может быть, в проливе Скагеррак, может быть, Каттегат, не помню, и они катапультировались из этой разрушенной лодки со спасательными поясами. Это было зимой. Если человек пробудет час в холодной воде, он замерзает. Но ему очень повезло: маленькое датское рыбацкое суденышко оказалось рядом. Их подобрали, отогрели, может быть, не всех, но дядька мой туда попал.

И как раз в этих водах проходило советское судно, которое везло из какой-то страны оружие. Спасенных передали на наш корабль, и они снова оказались в Советском Союзе. Но после этого моего дядю отстранили от работы на подводной лодке, исключили из партии и долго пытали на тот предмет, не является ли он датским шпионом. Он говорил, что, по-видимому, его завербовали, когда он в течение часа болтался в Скагерраке на спасательном поясе и ждал, что жизнь вот-вот кончится. Они даже ни на какую землю не ступили: только что и были на датском суденышке, да на нашем, когда их передавали туда. Он очень любил свои подводные лодки, но его отправили на какой-то завод в Заполярье, где их ремонтировали.

Л.Б.: Хорошо, что не посадили в лагерь.

Л.А.: Нет, в лагерь не посадили, но он хотел плавать именно на подводной лодке. Для этого надо было восстановиться в партии. Поэтому он два-три раза в год приезжал в Москву, чтобы похлопотать здесь насчет восстановления. Ничего из этого не получилось – он так и не вернулся на подводную лодку.

Вот со мной он много рассуждал, потому что понимал, что я, племянница, его не предам. Я ему твердила, что не понимаю, как сочетаются линия партии на интернационализм и антисемитская кампания. А он мне отвечал: «Это для таких ученых дур, как ты, непонятно. А на самом деле все просто – паханы захватили власть и управляют нами. Управляют паханы, бандиты». Дядька говорит, а я молчу, что ж я буду спорить со старшим? А когда он уезжал, я говорила своему мужу: «Я понимаю дядю Борю. Он, конечно, обижен советской властью, но он как-то примитивно мыслит. Не хочет те проблемы, которые меня волнуют, принять всерьез».

Мой муж был очень способным, но очень занятым человеком, физиком. То, что находилось вне физики, он скорее получал от меня, чем сам додумывался. Он меня очень сочувственно выслушивал, но никаких идей почерпнуть от него я не могла. Я еще разговаривала с двумя девочками в университете, со своими подружками, но они были примерно на том же уровне, что и я. И только я одна взяла и прочла всего Ленина. Меня это мучило всерьез, и поэтому, прочитавши Ленина, я оказалась гораздо более подкованной, чем все они, вместе взятые. Я была источником идей, а не ко мне поступали идеи.

Еще до поступления в аспирантуру я решила, что партия где-то споткнулась, а значит, надо вступать в партию. Тем более что вне партии тогда вообще никакой общественной жизни не было. Я думала: мы же не дурнее тех, кто уже в партии сидит, и не менее активны, стало быть, нужно оттеснять этих карьеристов и всяких сволочей.

Л.Б.: Такое очищение партии изнутри. И вы вступаете в партию?

Л.А.: Да. Я вступила в партию и всех агитировала сделать то же самое. Друзья моего мужа – они постарше меня были лет на шесть, – когда я им говорила свою лабуду, что партию надо изнутри чистить, не проявляли особого энтузиазма. Они все были беспартийными, потому что были порядочные люди и не хотели мараться; занимались только своей физикой. Мой муж был преподавателем Академии имени Жуковского, и, соответственно, друзья у него были преподавателями, научными сотрудниками во всяких военных лабораториях. Они занимались своими делами и старались поменьше обо всем этом думать, не лезть в эту гадость.

А я была историком, и всем этим мучилась. Единственный человек, которого я убедила, что надо вступать в партию, был мой муж. И когда через много лет мы с ним разводились, он мне говорил: «Что ты от меня уходишь – насильно мил не будешь. Дети с тобой остаются – такой закон. Но вот то, что ты меня в партию затащила – этого я тебе никогда не прощу». Он, бедняжка, так и умер членом партии, потому что не мог офицер выйти из партии в советское время. А он умер в 1985-ом году, ничего не застал нового. Так что это на моей совести, потому что это я уговорила его вступить в партию.

Я сама вступила, а потом пошла в аспирантуру и все про партию поняла. Как из этой партии выйти? Посмотрела устав – там написано, как вступить, и ни одного слова о том, как выйти. Выйти из нее можно было единственным способом – только, если тебя исключат.

Л.Б.: Или если ты умрешь.

Л.А.: Да. Я перестала раздумывать о том, что надо какую-то особую активность проявлять, а просто платила взносы, отсиживала собрания через одно – и все. В 1968 году, когда я уже подписала письмо в защиту «самиздатчиков», меня исключили из партии, за что я была благодарна. Правда, заодно уволили и с работы, что было огорчительно. Но к этому нужно быть заранее готовым, если я начала заниматься тем, чем я начала заниматься.

Так что к 1953-му году я в таком виде подошла. Да, я ведь пошла в аспирантуру на историю партии и взяла себе тему «Союз рабочего класса и крестьянства», чтобы понять, что же случилось с крестьянством. Я все поняла и поэтому, написав вступление и две главы диссертации, третью не стала писать – решила, что все и так понятно и заниматься этим совершенно не нужно. А вот мой руководитель не понимал, что случилось. Вроде все было в порядке и вдруг на третьей главе что-то произошло. Он спрашивал меня: «В чем дело? Может быть, в семье что-то случилось?» Короче говоря, закончив аспирантуру, я не получила направления на работу, потому что не защитила диссертацию.

Полтора года я сидела дома, поскольку я не могла найти никакую работу – историку найти работу очень трудно. Я как раз тогда второго сыночка родила. Все было продумано: родить второго ребеночка, а заодно во всем разобраться. В общем, я сидела с детьми. Но я – работающая женщина во втором поколении. Мне невозможно было сидеть дома, сколько я ни убеждала себя, что очень образованные женщины, вроде Софьи Андреевны Толстой, видели свое призвание в том, чтобы растить детей. Я этого не могла.

Л.Б.: А также восемь раз переписывать «Войну и мир».

Л.А.: Я помогала своему мужу переводить с английского физические книжки, но это меня мало утешало. В конце концов, я пошла работать литературным редактором в журнал химического института.

К тому времени, когда я заканчивала аспирантуру, случился ХХ съезд и нужно сказать, что сразу после ХХ съезда наше атомизированное общество стало пытаться как-то наладить общение. По-видимому, был большой отложенный спрос на общение. Помню, что с партийного собрания, на котором нам вслух прочли доклад Хрущева, я вышла с одним моим коллегой-аспирантом. Это был хороший парень из провинции, но не очень способный: Все время у меня что-нибудь списывал. Я ему помогала. Мы вышли вместе, а поскольку собрание продолжалось часа три, мы проголодались. Зашли в пельменную, и он мне говорит: «Ты знаешь, как я оказался в аспирантуре? Я же понимаю, что это не моего ума дело». И он стал рассказывать о себе.

Он окончил юридический факультет где-то в провинции и его отправили прокурором в сельский район. Это было время, когда за колоски сажали на десять лет. Женщина там собрала картошку, которая осталась на поле после картофелекопалки; она собрала ее, чтобы детей покормить. Ее посадили на семь лет. И он выносил эти приговоры. Он рассказывал мне, что не мог больше оставаться на этой работе. Отработал три года и сказал: «Хватит, не могу больше!» Ему ответили, что в случае ухода ему придется положить партийный билет. А это означало, что никакой работы он больше никогда не получит. Парень стал пить. Потом он понял, что единственная возможность уйти – это аспирантура. Он говорил мне: «Я сдавал четыре раза и четыре раза проваливался. Наконец я сдал. Спасибо тебе, ты мне помогаешь. Но туда я больше не вернусь».

Понимаете, я, конечно, ему помогала, у нас были хорошие отношения, но до этого доклада я и понятия ни о чем не имела. А тут его прорвало.

Л.Б.: И других тоже?

Л.А.: Да. Люди стали друг другу рассказывать. Цензура была такая же жесткая, как и раньше: ничего прочесть, ничего увидеть в кино или по телевизору было нельзя. Но можно было говорить, и поэтому люди начали бешено общаться друг с другом. Это было удивительное время. Буквально каждый вечер собирались какие-то компании – бутылка портвейна на семь-восемь человек и разговоры… Никакого пьянства не было, были разговоры: каждый рассказывал то, что он знал или вспоминал. Эти компании переливались одна в другую. Вот я – женщина с двумя детьми: надо отстоять очередь, чтобы купить какие-нибудь продукты, что-то сварить и так далее. Целый день я что-то делаю, а вечером засовываю детей в постель и бегу в какую-то компанию. Мой муж не ходил, он занимался своей физикой – ему это было не интересно.

Л.Б.: Глоток свободы?

Л.А.: Да. А я ходила почти каждый вечер. Возвращалась в час-два ночи, на следующий день ходила невыспавшейся, но все равно убегала. И не только я. Это было время компаний – самые разные, все новые и новые люди, разговоры, которые были единственным источником информации. Когда мы начинали разговаривать, мы столько новых вещей узнавали про свою страну, про весь мир… Этого никогда не было.

Л.Б.: И люди не боялись?

Л.А.: Уже не боялись.

Л.Б.: Несмотря на то, что стукачи продолжали существовать?

Л.А.: Не боялись. После 1956-го года люди начали возвращаться из лагерей. Мы и в эти компании ходили, ходили к людям, которые пришли из лагерей и рассказывали о них. Я знала, что у нас лагеря существуют, – в докладе Хрущева это было, но масштабов я себе, конечно не представляла.

Л.Б.: Потом личный рассказ – это все-таки что-то другое.

Л.А.: Конечно. Потом выяснилось, что у многих моих друзей или родители, или тети, или дяди и братья сидят. Раньше они ничего не говорили об этом, а теперь стали рассказывать. Возникала страшная картина. Эти компании были замечательной средой для распространения самиздата. Если бы не было этих компаний, не мог бы возникнуть самиздат.

Л.Б.: Но ведь в то время еще не было самиздата в таком развитом виде? Разве он возник не позже, во время дела Бродского?

Л.А.: Нет, это началось сразу после ХХ съезда. Первый самиздат был совсем не политическим: стали доставать с полки запрещенные стихи Мандельштама, Гумилева, Ахматовой.

Л.Б.: И перепечатывать?

Л.А.: Перепечатывать. Мы тогда купили машинку, и я специально научилась печатать. Берешь на день или на два эти стихи и печатаешь. Я раздаривала экземпляры своим друзьям, а один оставляла себе. И у меня сложилась такая поэтическая библиотека. Потом лагерники, которые вернулись, они сели и стали писать воспоминания. Они писали от руки в тетрадке, и кому-то нужно было это перепечатывать. Я получала и перепечатывала эти тетрадки.

Л.Б.: А что-то из того, что прошло через ваши руки, было потом опубликовано?

Л.А.: Честно говоря, я за этим не следила. По-моему, мало что было опубликовано. Основная лавина до сих пор лежит в «Мемориале». Их было огромное количество, этих воспоминаний. Многие их написали: они ведь вернулись из лагерей больными и старыми, работать не могли и писали воспоминания.

Л.Б.: Но многие пришли еще довольно молодыми, были в состоянии работать.

Л.А.: Я знаю, что многие работать уже не могли, на пенсии они писали воспоминания. Почти каждый. Как-то мне дали перепечатать воспоминания Гнедина, например, который раньше работал в Наркомате иностранных дел.

Л.Б.: Вот они точно были потом опубликованы. Я их читала и помню очень хорошо; потрясающе интересные воспоминания, и человек это был необыкновенный.

Л.А.: Да. Я была с Гнединым знакома, и он мне их дал перепечатать.

Л.Б.: То есть фактически это потом и опубликовали?

Л.А.: Видите ли, не одна я перепечатывала, может быть, он их кому-нибудь еще давал. Вы знаете, такие удивительные люди встречались! Но люди интересны, когда они начинают говорить, а когда они молчат…

Л.Б.: Кто же тогда узнает, какие они интересные.

Л.А.: В одной из компаний я познакомилась и подружилась с Юлием Даниэлем. У него тоже отец сидел. Надо сказать, хотя мы и дружили, он не рассказал мне о том, что печатается за рубежом. Не настолько, значит, дружили. Но наши общие знакомые, с которыми он дружил больше, чем со мной, мне рассказали по секрету, что он печатается за рубежом.

Л.Б.: А вы читали то, что потом было опубликовано? Я имею в виду «День открытых убийств»?

Л.А.: Прочла, но уже после того, как узнала, что это написал Даниэль. Я с ним познакомилась, по-моему, в 1959-ом году. Они с 1956-го года публиковались за рубежом.

Л.Б.: А как же они уже в 1950-е годы выходили на этот «коварный зарубеж»? Тогда связи все-таки были не такие активные, как в 1960-е или 1970-е годы?

Л.А.: Видите ли, Андрей Синявский учился в университете с Замойской, которая была дочерью военного атташе из французского посольства. Они подружились, и он через нее передавал рукописи на Запад. Она уже уехала во Францию, но в Советский Союз приезжали от нее люди.

Л.Б.: И брали эти рукописи?

Л.А.: Да. Он посвятил в это своего друга Даниэля, и они вместе передавали рукописи.

Л.Б.: А они понимали всю степень опасности этого дела?

Л.А.: Понимали и ждали ареста.

Л.Б.: То есть органы почти десять лет их упускали?

Л.А.: В 1965-ом их арестовали – значит, 9 лет.

Л.Б.: А куда же они глядели?

Л.А.: Как очень хорошо говорил мой дядька: «Думаешь, они хорошо работают, потому что им хорошо платят? Из-за того, что им хорошо платят, они только больше пьют, чем другие, вот и все». У него на это счет были свои собственные соображения.

Л.Б.: Таким образом, у вас уже свой круг образовался?

Л.А.: Да, образовался. И я знала о том, что Юлик печатается, я знала, что печатается еще Абрам Терц (тогда я не знала, что это Синявский). Мне один из наших общих друзей сказал: «Ты знаешь, что Юлий Даниэль – это Николай Аржак?» Я ответила, что знаю. Тогда он спрашивает: «А хочешь знать, кто такой Абрам Терц?» Я ответила, что не хочу. Страшно такие тайны знать, я бы лучше и про Юлика не знала.

Я как раз в 65-ом году поехала со своим дядькой на юг – у него была машина «Волга». Доехали до Горького на машине, там погрузили ее на грузовой пароход, на котором была одна каютка. В ней жил дядька, а я спала на палубе. Так мы доехали до Абрау-Дюрсо. На остановках я заходила на почту, и вот в Ростове я получила сообщение от своей подруги, что Юлик и Андрей тяжело заболели.

Л.Б.: И вы все поняли, конечно?

Л.А.: Я сразу поняла, чем они заболели. Я не хотела с дядькой делиться, потому что ему начнешь объяснять, а он опять про своих паханов будет говорить. Понимаете, ему все это объяснить – про себя, про компании, было невозможно. Я ничего ему не сказала, дождалась, пока все это кончится, и обратно вернулась самостоятельно: у меня отпуск кончался. Собственно, мы так и договаривались с ним.

Я приехала и узнала, что Даниэль и Синявский арестованы. Приходили мои подружки. Они знали, где у меня лежит самиздат, поэтому одна маме лапшу вешала на кухне, а другая – быстро выгребла это в свою сумку. Мы думали, вдруг начнутся обыски, и они хотели, чтобы у меня ничего не нашли.

Л.Б.: А мама не знала?

Л.А.: Упаси Бог. Я, когда приехала, тут же побежала к жене Юлика, Ларисе Богораз. Это и было, как мы потом поняли, зарождением правозащитного движения. Потому что тогда стали вызывать на допросы Ларису, их друзей. Они вели себя совсем не так, как, скажем, люди вели себя в деле Бродского. В деле Бродского они что говорили: «Это какая-то ошибка. Он нормальный советский человек, и не надо его трогать. Как это он нигде не работает? Он переводит стихи».

Л.Б.: А вот письмо от Чуковского, что хорошие стихи, а вот письмо от Паустовского и так далее. Как же он не работает, когда вот пишут же знающие люди, что он никакой не тунеядец.

Л.А.: Да, он хороший советский человек. А тут было по-другому. Вот получил человек повестку, мы собираемся у Ларисы и ждем, когда кончится допрос, после него человек придет и все расскажет. Во-первых, потому что мы волновались, что произойдет с человеком, которого вызывали на допрос. Во-вторых, может появиться какая-то информация о том, что там происходит с Юликом и с Андреем. А в-третьих, могут каждого из нас вызвать на допрос. Нужно знать, какие вопросы задают, как следует отвечать на них – мы же всего этого не умели.

Л.Б.: Не было опыта?

Л.А.: Нет.

Л.Б.: Людмила Михайловна, для того, чтобы знать, как себя вести, нужен опыт. Например, у декабристов такого опыта не было, они исходили из кодекса офицерской чести: офицер не лжет. Такой опыт у последующих поколений постепенно возникал. А здесь процесс обучения, как я понимаю, шел очень быстро, в совсем другом темпе?

Л.А.: Конечно. И только один был из всех этих друзей, у которого прямо челюсть отвисла от страха. Он сказал, что все бесполезно, на допросах нужно все говорить и так далее. Он исчез из нашей компании и больше никогда не появлялся. Все остальные остались и нужно сказать, что много прибавилось новых людей.

Л.Б.: Прибавилось?!

Л.А.: Да. Люди разыскивали жену Синявского, жену Даниэля – они пользовались очень широкой поддержкой в интеллигентской среде. Это уже была среда самиздатская, люди понимали, что нас хотят лишить возможности неподцензурного чтения. Мы уже очень ценили самиздат или хотя бы свободу разговора в своих компаниях, и мы готовы были это отстаивать. Мы не хотели обратно в стойло, чтобы все боялись и все молчали. Не хотели.

Л.Б.: Все-таки десять лет таких разговоров – они много чего дали.

Л.А.: Конечно. Анабиоз, в который впало общество после сталинского террора, исчез. С 1953-го до 1965-го года прошло уже двенадцать лет – это, конечно было уже другое общество.

И вот Лариса. Мы ждали, когда она придет с допроса. Она пришла и рассказывает, что следователь ее предупредил: «Если вы будете себя хорошо вести, то у вас не будет никаких неприятностей». Она спросила: «Я не понимаю, что означает это «хорошо себе вести», и какие у меня могут быть неприятности?» Следователь сказал, что ее муж арестован по 70-й статье, на что Лариса возразила: «Ведь суда еще не было. Почему вы заранее предполагаете, что мой муж преступник? Во-вторых, это же муж осужден по 70-й статье, почему у меня должны быть неприятности? Мне никто не предъявлял никаких претензий».

Следователь спросил Ларису, читала ли она то, что написал ее муж? «Читала, – ответила она, – На столе лежали бумажки, и я их прочла. Нормальная художественная литература. Насколько я знаю, Бабель и другие были осуждены за то, что они шпионы, а не за литературу. За художественную литературу их никто не осуждал. И потом, вы же не считаете, что они – шпионы?».

Кажется, что вроде бы это нормальный разговор. Но тогда это был совершенно другой язык. Я думала про себя: «Все же правильно, правильно». Мне самой это в голову не приходило, а тут я поняла, как нужно себя вести. И его друзья стали писать в суд, следователям и так далее.

Л.Б.: Именно с этого началось активное «подписанство»?

Л.А.: Конечно. Я была этим совершенно потрясена. Суд объявили открытым, но когда он начался, нас туда не пустили. Мы стояли на морозе с утра и до вечера, прыгали и толкались, чтобы согреться. В перерыве выходили жены, и мы их расспрашивали о том, что было в зале. Все-таки это была хоть какая-то моральная поддержка. С этого все и началось.

Л.Б.: Сильное для всех было потрясение, что они такие большие сроки получили?

Л.А.: Нет, наоборот. Когда они еще только были арестованы, мой муж пришел и говорит мне: «А ты знаешь, что мне один парень в лаборатории сказал, когда прочитал о них в газете? Сказал, что отчаянные, конечно, ребята. Ведь шлепнут». Я похолодела, потому что никто из нас не знал, чем это кончится.

Л.Б.: И они еще не знали?

Л.А.: Они вели себя очень достойно. Признавали свое авторство, но говорили, что они имеют право высказывать свои мысли.

Л.Б.: Кстати, про смертную казнь, кроме Шолохова, мало кто и говорил. Я имею в виду, что официально заявил об этом только он.

Л.А.: Сочувствие было в интеллигентских кругах очень широким. Очень широким. Власти находились в состоянии некоторого недоумения. Они ведь действительно собирались сделать этот процесс открытым и показательным. И когда они увидели, что общество настроено в защиту Синявского и Даниэля, они решили сделать процесс практически закрытым. Власти понимали, что никакого показательного процесса не получится, что они только оскандалятся.

Л.Б.: Они думали, наверное, что люди больше боятся? Не оценили последствий оттепели.

Л.А.: Да. Очень многие открыто выступали в защиту Синявского и Даниэля. И когда они поехали в лагерь, мы очень волновались, потому что мы верили Хрущеву, который сказал, что у нас политзаключенных нет. Десятки тысяч вышли из лагерей, и мы считали, что политзаключенных действительно там больше нет. А в хрущевские времена тех, кто был осужден по 70-й статье, всех свезли в мордовские лагеря. Таким образом, у нас появились лагеря для политических заключенных. Раньше они были по всей стране рассеяны.

Л.Б.: К тому же их было гораздо больше.

Л.А.: Конечно, их было невозможное количество, люди по всей стране сидели. Когда Лариса позвонила, что от Юлика пришло первое письмо, мы тут же примчались к ней. Даниэль сообщал жене об одном из своих вечеров. Он писал, что вечером его пригласил на чашку чая литовский священник, вместе с ним был эстонский художник и какой-то украинский историк.

Л.Б.: То есть все свои. Только крымского татарина не хватает.

Л.А.: Да, все свои. Мы боялись, что они там будут вместе с убийцами, с ворами сидеть, но оказалось, что они там сидят с приличной публикой. Потом женам разрешили поехать на свидания. Свидания им давались на три дня. По-моему, на второе свидание я поехала вместе с Ларисой, потому что они вместе с сыном, Санькой, везли теплые вещи и еду, чтобы и самим кормиться, его подкормить и с собою, по возможности, дать.

До «Дубровлага» довольно трудно было добираться. Ехать приходилось с пересадками, а чтобы успеть на поезда, требовалось передвигаться в быстром темпе. Поэтому нужно было помогать нести вещи, и Лариса просила, чтобы с ней кто-нибудь ездил. В первый раз я не помню, кто поехал, а во второй раз я напросилась – я ведь работала не каждый день, только по четвергам. Мы с ней простояли всю ночь в тамбуре, потому что, как только мы въехали в Мордовию, начались вышки и колючая проволока. Оказалось, что очень недалеко от Москвы находился совсем другой мир. Потом она познакомилась с женами, с матерями, с родственниками тех, кто сидел: литовцы, больше всего украинцев, эстонцы, русские. Среди них даже оказался один мой сокурсник. Его посадили за марксистский кружок. Я слыхала, что его осудили, но…

Л.Б.: С каких же пор он там сидел?

Л.А.: А ему дали 10 лет. Он сел в 1957-ом году, вышел – в 1967-ом.

Л.Б.: В 1957-ом году еще за марксистский кружок сажали? Ну, что в сталинское время сажали понятно, но позже?

Л.А.: Да. В хрущевское время за подпольные кружки тоже сажали.

Л.Б.: Но это же был марксистский кружок?

Л.А.: Эти кружки, конечно, были марксистскими, но критическими по отношению к власти.

Так у нас появился целый круг новых знакомых. Мы очень много узнали о жизни в прибалтийских республиках, про Украину я очень много узнала. Я думала, что если Хрущев и Кириленко с Украины, Брежнев, вся днепропетровская мафия и так далее, то там все не так уж и плохо. Оказалось, что там закрывали украинские школы, запрещали украинский язык, дореволюционная украинская интеллигенция была полностью выкошена. А та интеллигенция, которая тогда была, – это была интеллигенция первого поколения. Они все были из украинских сел, их родители были крестьянами. Они выучились, и украинский язык, украинская культура были для них дороги. Они знали и трагическую историю украинского крестьянства, и трагическую историю голода 1933-го года, и про выкошенную украинскую интеллигенцию. Мы об этом услышали впервые, а у них уже был самиздат, но на украинском языке. Они специально для нас переводили его на русский и привозили к нам в Россию, чтобы мы знали о том, что происходит на Украине.

Л.Б.: В общем, появлялся материал, который потом можно было оформить в «Хронику текущих событий».

Л.А.: Совершенно верно. Поэтому в 1968-м году, когда нас уже распирало от материала, появилась «Хроника текущих событий». Только тогда мы сообразили, что мы представляем собой движение. До этого мы думали про себя, что мы – просто круг друзей, которые волнуются в связи с тем, что осудили близких нам людей. Так что все произошло плавно и незаметно.

Л.Б.: Людмила Михайловна, я вас благодарю. Мы с вами подошли к возникновению правозащитного движения. Давайте поговорим об этом подробнее в следующий раз.

Л.А.: Ну, что ж, давайте встретимся во второй раз.

Назад к странице Статьи

К разделу "Публикации"

Наша кнопка    Rambler's Top100 Яндекс цитирования